Lingua   

Η σονάτα του σεληνόφωτος

Yannis Ritsos / Γιάννης Ρίτσος
Pagina della canzone con tutte le versioni


Русский перевод / Ρωσική μετάφραση / Traduzione russa / Russian...
DIE MONDSCHEINSONATE

Ein Frühlingsabend. Großes Zimmer in einem alten Haus. Eine ältere Frau, schwarz gekleidet, spricht zu einem jungen Mann. Siehaben kein Licht eingeschaltet. Durch die zwei Fenster dringt ein unbarmherziges Mondlicht. Ich vergaß zu sagen, dass die Frau in Schwarz zwei, drei interessante religiös inspirierte Gedichtsammlungen veröffentlicht hat. Also, die Frau in Schwarzspricht zu dem jungen Mann:

Laß mich mit dir gehen. Was für ein Mond heute!
Er ist so gütig, der Mond – niemandem wird auffallen,
daß meine Haare grau geworden sind. Der Mond
färbt meine Haare wieder golden. Du wirst nichts merken.
Laß mich mit dir gehen.

Wenn der Mond scheint, werden im Haus die Schatten länger,
unsichtbare Hände bewegen die Vorhänge,
ein bleicher Finger schreibt im Staub auf dem Klavier
vergessene Worte – ich will sie nicht hören. Schweig!
Laß mich mit dir gehen.

Ein kleines Stück nur, nur bis zur Mauer der Ziegelei,
nur bis dorthin, wo sich die Straße krümmt,
wo unter der Tünche des Mondlichts die Stadt aus Zement und Luft auftaucht,
die Stadt, die so gleichgültig ist und so unwirklich
und wirklich erscheint – als wär sie metaphysisch,
daß du schließlich glauben könntest, du bist und bist auch wieder nicht und vielleicht existiertest du niemals, wie auch die Zeit und ihre Vergänglichkeit nicht existierten.
Laß mich mit dir gehen.

Wir werden uns ein wenig auf die steinerne Bank setzen, auf die steinerne Bank auf dem Hügel,
und wie uns da der Wind des Frühlings anweht,
kann es sein, wir glauben, wir fliegen,
denn höre ich nicht oft und auch jetzt im Rauschen meines Kleides
das Rauschen von zwei gewaltigen Flügeln, die auf- und niederschwingen,
und wenn du dich einschließt in den Rausch dieses Fliegens,
spürst du, wie sie deinen Hals, deine Rippen, deine Haut zusammenpressen,
und derart von den Muskeln der blauen Luft,
von den kräftigen Sehnen der Höhe gepackt,
ist es einerlei, ob du kommst oder gehst,
und ohne Bedeutung, daß meine Haare grau geworden sind
(nicht darum bin ich traurig – ich bin traurig,
weil mein Herz nicht auch grau werden will).
Laß mich mit dir gehen.
Ich weiß, daß jeder ganz allein zur Liebe,
zum Ruhm und zum Tod unterwegs ist.
Ich weiß es. Ich habe es versucht. Es nützt nichts.
Laß mich mit dir gehen. …


...

Ich halte es nicht aus, es auf meinem Rücken zu tragen.
92
Du musst ständig aufpassen, immer aufpassen,
die Wand stützen mit dem großen Büffet,
das Büffet stützen mit dem uralten, geschnitzten Tisch,
den Tisch stützen mit den Stühlen,
die Stühle stützen mit deinen Händen,
deine Schulter unter den herabhängenden Balken stemmen…
Immer aufpassen, aufpassen, dass sie nicht fallen, dass du nicht fällst.
Ich halte es nicht mehr aus

...

Ich muss ein wenig Stadt sehen – nein, nicht den Mond -…
Ich muss die großen Schritte der Stadt hören,
ich will nicht mehr deine Schritte hören
noch die Schritte Gottes, noch auch meine eigenen Schritte

...

Лунная соната

(Весенний вечер. Большая комната в старом доме. Пожилая женщина, одетая в черное, разговаривает с юношей. Они не стали включать освещение. Из двух окон непрерывно льется лунный свет. Забыл упомянуть о том, что женщина в черном опубликовала 2 или 3 томика весьма неординарной поэзии религиозной направленности. Итак, Женщина в Черном разговаривает с Юношей):

Позволь мне пойти с тобой. Что за луна сегодня! Луна добра - будут незаметны мои поседевшие волосы. Луна опять сделает мои волосы злотыми. Ты не поймешь. Позволь мне пойти с тобой.
Когда светит луна, тени в доме растут. Невидимые руки задергивают шторы. Призрачный палец пишет забавные слова на запыленном фортепьяно. Я не хочу их слышать. Молчи!

Позволь мне пойти с тобой немного дальше, до стены кирпичного завода, до того места, где поворачивает дорога, и виднеется цементный и воздушный город, заретушированный лунным светом, настолько безразличным и иллюзорным, естественным, как метафизика, что можешь в конце концов поверить в то, что ты существуешь и не существуешь, что никогда не существовал, что никогда не существовало время с его разрушительной силой.

Позволь мне пойти с тобой. Мы посидим немного на завалинке, на холме. Нас будет обдувать весенний ветерок, и мы даже сможем вообразить, что летим. Ведь часто, и даже сейчас, я слышу звук моего собственного платья, как шум двух мощных крыльев, поднимающихся и опускающихся. И когда погружаешься в звучание этого полета, чувствуешь, как сковало твое горло, твои ребра, твою плоть. Тогда для тебя, сжатого мускулами голубого воздуха, поддерживаемого сильными нервами небес, не имеет никакого значения - уходишь ли ты или возвращаешься, и даже неважно то, что мои волосы поседели (не в этом моя печаль – моя печаль в том – что не поседело мое сердце). Я знаю, что каждый из нас в одиночестве идет к любви, к вере и к смерти. Я знаю это. Я испытала это. Это не выход.

Позволь мне пойти с тобой. Этот дом наполнен призраками, он изгоняет меня – я говорю о том, что он очень сильно постарел, гвозди расшатались, картины падают так, как если бы они погружались в пустоту, штукатурка обсыпается беззвучно, как падает шляпа мертвеца с вешалки в темном коридоре, как изношенные шерстяные перчатки падают с колен тишины, или как луч луны падает на старое, потрепанное кресло. Когда-то и это тоже было новым – не фотография, в которую ты так пристально вглядываешься - я говорю о кресле, очень удобном, в котором можно было целыми часами сидеть с закрытыми глазами и мечтать о чем угодно – о песчаном береге, гладком, влажном, сияющем в лунном свете, сияющем еще больше, чем мои старые ботинки из лакированной кожи, которые я отдаю каждый месяц в будку чистильщика обуви на углу; или о парусе рыбацкой лодки, который склоняется к ее основанию, раскачиваемый своим собственным дыханием; о треугольном парусе, напоминающем платок, сложенный наискосок вдвое, как если бы у него не было ничего, что надо укрыть или удержать, или не было смысла трепетать открытым при прощании.

У меня давняя слабость к платкам - ничего не закутываю в них, никаких цветочных семян или ромашек, собранных в полях на закате, не завязываю на платках четыре узла, превращая в шапочки, которые носят рабочие на противоположной стороне улицы, не вытираю ими глаза – я сохранила хорошее зрение. Никогда не носила очки. Просто безобидная причуда – платки. Теперь я складываю их в четыре раза, в восемь, в шестнадцать, чтобы занять свои пальцы. И теперь я вспоминаю, что так я считала ритм, когда пошла в музыкальную школу в синем переднике, с белым воротником и двумя белокурыми косичками - 8, 16, 32, 64 - взявшись за руки с моим маленьким другом – персиковым деревом, полным света и розовых цветов (прости мне такие отступления - плохая привычка) - 32, 64 - и моя семья возлагала большие надежды на мой музыкальный талант.

Но я говорила тебе о кресле - оно потрепано, из него выглядывают ржавые пружины, наполнение – собиралась отправить его в мебельную мастерскую, которая находится по соседству, но где найти время, деньги и настроение. Что привести в порядок в первую очередь? Собиралась накинуть на кресло простыню, но я испугалась белой простыни при таком лунном свете. Здесь сидели люди, мечтавшие о великом, как этот делаешь ты, да и я тоже, а теперь они отдыхают под землей, не обеспокоенные дождем или луной.

Позволь мне пойти с тобой. Мы остановимся ненадолго на верхних мраморных ступенях Св. Николаса, после этого ты спустишься, и я вернусь назад, сохранив на левой стороне теплоту от случайного прикосновения твоего пиджака и многочисленных квадратиков света от маленьких окон соседей и этого чистого белого тумана, исходящего от луны, как большая процессия серебряных лебедей. И я не боюсь этого явления, поскольку раньше в течение многих весенних вечеров разговаривала с Богом, который представал предо мной одетым в туман и величие этого лунного света. И многих молодых людей, даже более красивых чем ты, я принесла ему в жертву. Я растворилась и стала настолько белой, настолько недоступной в моем белом пламени, в белизне лунного света, подоженная ненасытными мужскими глазами и еще нерешительным экстазом молодежи, осаждаемая роскошными бронзовыми телами, сильными мускулами, натренированными в бассейне, за веслами, на беговой дорожке и футбольном поле. Я делала вид, что не замечала их - лбы, губы и шеи, колени, пальцы и глаза, грудь, обмундирование и оружие (и действительно я не видела их).
Ты знаешь, иногда, когда ты очарован, забываешь о том, что очаровало тебя, достаточно самого восторга.

Бог мой, какие звездно-яркие глаза, и я была поднята до восторга отрицаемых звезд, потому что, осажденной извне и изнутри, мне уже не оставляли никакого выбора, только путь вверх или путь вниз.
Нет, этого недостаточно.

Позволь мне пойти с тобой.
Я знаю, что время уже ушло. Позволь мне, потому что я столько лет, дней и ночей, и багряных полдней была одинокой, упорной, одинокой и безупречной, даже на моем брачном ложе – безупречной и одинокой, пишущей великолепные стихи, чтобы лежать на коленях Бога, стихи которые, я уверяю тебя, останутся, как если бы их высекли на превосходном мраморе, за пределами моей жизни и твоей жизни, далеко за пределами.
Этого недостаточно.

Позволь мне пойти с тобой.
Этот дом не может меня больше выносить. Я не могу больше тащить его на себе. Необходимо постоянно заботиться, заботиться, о том как поддержать стену с большим буфетом, как поддержать буфет с антикварным резным столом, как поддержать стол со стульями, как поддержать стулья своими руками, как опустить плечо под свисающую балку. И фортепьяно, словно закрытый черный гроб. Не смей его открывать! Необходимо обо всем заботиться, заботиться, чтобы они не упали, чтобы я не упала. Не могу больше выносить это.

Позволь мне пойти с тобой.
Этот дом, несмотря на всех его мертвецов, не имеет никакого намерения умирать, он настаивает на том, чтобы жить с его мертвецами, чтобы жить за счет его мертвецов, чтобы жить за счет уверенность в собственной смерти, чтобы сохранять домашний уют для его мертвецов на гниющих кроватях и полках.

Позволь мне пойти с тобой.
Как бы осторожно я ни ступала через туман вечера, будь я в тапочках или босиком, обязательно раздается звук: треск оконного стекла или зеркала, слышатся какие-то шаги - не мои. Наверное, снаружи, на улице, эти шаги не слышны – говорят, что раскаянье обуто в деревянные ботинки - и если ты посмотришь в это или вон в то зеркало, за слоем пыли и трещинами ты различишь затемненное и разбитое лицо, свое лицо, которое ты всю свою жизнь стремился сохранять чистым и целым.
Губы стакана мерцают в лунном свете, как круглая бритва- как я могу поднести ее к моим губам? Как бы меня ни мучила жажда – как я могу поднести ее? Ты видишь, у меня появилось желание сравнивать – по крайней мере это у меня еще осталось, как подтверждение того, что остроумие меня пока не подводит.

Позволь мне пойти с тобой. Время от времени, когда спускается вечер, у меня такое чувство, что за окном проходит могучий медведь с его старой тяжелой медведицей, мех которой полон шипов и чертополоха. Они поднимают пыль на соседней улице, пустынное облако пыли - фимиам, который курят сумерки. Дети уходят домой на ужин, и им больше не позволяют выходить на улицу, несмотря на то, что находясь за стенами, они ощущают поступь старой медведицы.

А утомленная медведица шествует в мудрость ее одиночества, не зная, почему и зачем она стала грузной и не может больше танцевать на своих задних лапах, не может носить свою шапочку с ленточками, чтобы развлекать детей, бездельников и докучливых особ.
И все, что ей сейчас хотелось бы – это лечь на землю и позволить им топтаться по ее животу. Это была бы ее последняя игра, демонстрирующая ужасное противостояние ненужности, безразличие к любопытсву, к кольцам в губах, к стискиванию зубов, безразличие к боли и жизни с ее безоговорочной поддержкой смерти – даже медленной смерти.
Окончательное безразличие к неминуемости смерти и знание жизни, которое превышает порабощение ею своей мудростью и действом.
Но кто может сыграть в эту игру до конца?

И медведица встает снова и идет дальше, подчиняясь своему поводку, своим кольцам, своим стиснутым зубам, улыбаясь порванными губами грошам, которые ей бросают красивые, ничего не подозревающие, дети (красивые именно потому, что неподозревающие), и говорит: «Спасибо». Поскольку постаревшие медведи могут сказать только одно: «Спасибо...спасибо...»

Позволь мне пойти с тобой. Этот дом душит меня. Особенно кухня, которая напоминает морские глубины. Свисающие кофейники мерцают, как круглые, огромные глаза невиданной рыбы, тарелки медленно колеблются, как медузы, морские водоросли и ракушки, застрявшие в моих волосах. А я не могу их выпутать, не могу вынырнуть. Поднос тихо выпадает из моих рук. Я сползаю вниз и смотрю, как поднимаются и поднимаются вверх пузыри, выдыхаемого мной, воздуха. Стараюсь отвлечь себя наблюдением за ними, и мне любопытно, а что бы сказал тот, кто, оказавшись на верху, увидел бы эти пузыри. Возможно, он сказал бы, что кто-то тонет, или водолаз исследует глубины? И действительно много раз я обнаруживала там, в глубинах затопления, кораллы, жемчуга и сокровища судов, потерпевших крушение, неожиданные столкновения - прошлые, настоящие и будущие - почти подтверждение вечности, какую-то отсрочку, какую-то улыбку бессмертия, то, что принято называть счастьем, опьянением, вдохновением даже, кораллы, и жемчуга, и сапфиры; только я не знаю, как поделиться ими - нет, я на самом деле отдаю их; только я не знаю, могут ли принять их – но, тем не менее, я отдаю их.

Позволь мне пойти с тобой. Секундочку, я возьму мой пиджак. Погода так изменчива, что я должна быть осторожной. Вечером влажно. И не кажется ли тебе, что луна усиливает ощущение холода? Позволь мне застегнуть твою рубашку – какая у тебя сильная грудь – какая сильная луна – кресло... я хочу сказать – когда бы я ни поднимала чашку со стола под ней остается отверстие тишины. Я сразу же прикрываю его ладонью, чтобы не смотреть в него. Я ставлю чашку на место; и отверстие луны в черепе мира больше не смотрит через него. Это магнитная сила притягивает тебя, не смотри, не смотрите, послушайте то, что я вам говорю – вы провалитесь. Это красивое, эфемерное головокружение – ты провалишься в мраморный колодец луны, движение теней, бесшумные крылья, таинственные голоса – разве вы не слышите их?

Глубоко, глубоко падение, бесконечен, бесконечен подъем, воздушный памятник запутывается в своих крыльях, глубока, глубока незыблемая благосклонность тишины – мерцающие огни, на противоположном берегу, создают такое впечатление, что вы качаетесь на собственной волне, ощущая дыхание океана. Это головокружение красиво и эфемерно – будь осторожен, ты провалишься. Не смотри на меня, мое место здесь – в этих колебаниях - в этом роскошном головокружении. И так каждый вечер... у меня немного болит голова, и я периодически испытываю головокружение. Часто я заскакиваю в аптеку, которая находится через дорогу, чтобы купить аспирин. Но порой я так устаю, что остаюсь со своей головной болью здесь и слушаю звук пустоты, который трубы создают в стенах, или пью кофе.

И как обычно, по рассеянности я забываю и варю два - кто выпьет второй? Это действительно забавно, я оставляю его на подоконнике, чтобы охладить, а иногда выпиваю обе чашки, смотря из окна на яркий зеленый глобус аптеки, который походит на зеленый свет тихого поезда, прибывающего, чтобы забрать меня с моими платками, прохудившимися ботинками, моим черным кошельком, моими стихами, но без чемоданов – кому и зачем они нужны?

Позволь мне пойти с тобой.

А, уходишь? Спокойной ночи. Нет, я не приду. Спокойной ночи. И я пойду через какое-то время. Спасибо. Поскольку я все-таки должна выйти из этого разваливающегося дома. Я должна краем глаза увидеть город - нет, не луну – город с его мозолистыми руками, город рабочих будней, город, который клянется хлебом и кулаком, город, который на своей спине тащит нас всех с нашей мелочностью, грехами и ненавистью, с нашими амбициями, нашим невежеством и нашей старостью. Я должна услышать великие шаги города и не слушать больше твоих шагов или божьих, или моих собственных.
Спокойной ночи.

***

(В комнате становится темно. Создается ощущение, что облако закрыло луну. И как будто внезапно включили радио в баре, находящемся по соседству, слышится знакомая музыкальная фраза.. И я понимаю, что "Лунная соната", ее первые аккорды, очень мягко звучала на протяжении всей этой сцены.
Молодой человек спустится с холма с иронической и возможно сочувственной улыбкой на изящно очерченных губах и ощутит облегчение. А как только дойдет до Св. Николаса, еще до того, как сбежит вниз по мраморным ступеням, он разразится громким, безудержным смехом. И в лунном свете его смех не будет казаться непристойным. Как знать, может быть, единственная непристойность и кроется в том, что нет ничего непристойного. Вскоре Молодой Человек затихнет, станет серьезным и скажет: -Закат эры.
Так, полностью придя в себя, он опять расстегнет рубашку и отправится своим путем.
Что касается Женщины в Черном, я так и не знаю, выбралась ли она из дома. Луна сияет снова. И в углах комнаты растут тени, впитывая невыносимое сожаление, почти отчаянье, пригодное не столько для жизни, сколько для бесполезной исповеди.
Вы слышите?
Играет радио...)



Pagina della canzone con tutte le versioni

Pagina principale CCG


hosted by inventati.org